Агентство новостей и информации "ВЕБ Миасс" "Пегасня": Литературный журнал
"Пегасня": Литературный журнал

разделы

Написано в Миассе
Об авторах
Обзор книжных новинок
Я советую прочитать
Cсылки

информация

Об агентстве новостей
О проекте "Пегасня"
Написано в Миассе: Александр Романов

Дед Семен
Вместо предисловия Если подняться вверх от проспекта Автозаводцев улиц этак на десять, туда, откуда виден как на ладони почти весь город, прямо под телевизионной вышкой на улице Фрунзе можно увидеть дом под номером № 101. Точнее, домик - маленький, любовно изукрашенный искусной и тонкой резьбой по дереву. Построен он был около полувека назад, и мало кто сегодня в Миассе может вспомнить имя человека, который сложил его своими руками. Один из этих немногих и написал эту повесть.

    1

    Про него не знаю даже

    как писать… Уже пытался

    сколько раз - не получалось.

    Фактографией унылой

    не схватить живого духа,

    не поймать единой ноты,

    от которой вдруг польется

    все само непринужденно.

    Жизнь по сути - это ветер

    и поток… Напропалую

    двинемся - и будь что будет.

    Дед Семен когда-то много

    значил в моей жизни, часто

    и теперь я вспоминаю

    наши встречи, разговоры.

    Ну, поехали! Когда же

    он появился в моей жизни? Да он всегда был. Я начинал жить, начинал делать первые шаги - буквально, и с тех пор слышал о нем. Бабушки говорили о нем: баба Оля, мать моей матери, и баба Шура, родная сестра моего деда, мужа бабы Оли, погибшего на войне. Она часто приходила к нам, баба Шура, говорила с порога: золотуньки-дорогуньки! Часто совала мне что-нибудь сладкое при этом, и тотчас принималась обсуждать с бабой Олей последние сплетни. Золотуньки-дорогуньки - это были мы с братцем. Я уже вовсю носился и бойко болтал на любые темы, с одного прочтения запоминая детские книжки, особенно если они были в стихах (Тараканище Корнея Чуковского была одной из таких книжек), а братец ходить еще не умел, сидел или лежал, иногда принимался хныкать, и его кормили и носились с ним как с писаной торбой, предоставляя мне полную свободу, которую я использовал на изобретение способов, как бы еще нашкодить. Когда слишком далеко заходил, получал от бабушки окрик или даже мокрой тряпкой по затылку и был вполне счастлив. Очень мне нравилось, когда приходила баба Шура. И не потому вовсе, что приносила сладкий гостинец. Она приносила с собой светлый, радостный дух надежды на что-то такое, что очень скоро имеет совершиться. Прошу прощения у читателей, но очень уж мне нравится эта устарелая неопределенная форма глагола в будущем времени, заимствованная, верно, основателями нашей русской грамматики из латыни, на которой они изъяснялись свободно, как позднее наши предки свободно изъяснялись и даже думали на французском языке (Ломоносов писал все свои научные работы по-латыни, и только свои тяжеловесные, неуклюжие вирши на российском наречии). Имеет совершиться - это означает, что нечто должно совершиться в будущем, но при этом оно никому и ничего не должно, это такая же неопределенная форма глагола, как и просто совершиться. Только отнесено к будущему. Придет время - и произойдет. А времени в таком раннем детстве бездна. С раннего утра до позднего утра проходит эра, и потом от позднего утра до обеда еще эра, и длинный день до вечера, и чудовищно длинный вечер, полный событий и переживаний. И, наконец, вечер завершается молитвами бабушки и прабабушки, которая тоже живет с нами - ее зовут баба Оня - и свет в нашей комнате выключают, для какого действия баба Оня употребляет выражение задуй огонь (так же как включить свет для нее - добудь огонь, а квартира - изба).

    И тут еще пройдет целая жизнь до сна. По потолку проходят огни идущих туда-сюда машин скорой помощи, которая невдалеке от нашего дома, слышится рокот моторов, иногда чуть дребезжат стекла, блики и звуки огромного внешнего мира проникают в квартиру, которая для нас пока и есть весь мир, граница которого - входная дверь, взрослые через нее уходят куда-то и приходят откуда-то, а для нас внутри квартиры целый мир. Баба Оля уходит и приходит с сеткой продуктов, иногда меня берет с собой, а баба Оня уже все время с нами здесь, в квартире. Она может часами сидеть у окна неподвижно и глядеть, что там делается за окном, а мы лазим по всем углам и знаем очень таинственные и даже страшные. Я, конечно, лажу, а брат пока только сидит или лежит и требует временами, чтобы все к нему бросались и возились с ним как с писаной торбой. И вот, когда выключается свет после вечерней молитвы, бабушки начинают вспоминать. А помнишь, говорит баба Оля, а баба Оня: а Иван Филипыч-от, царство ему небесное, вечный покой, а я: баб, расскажи, и идет разговор будто ни о чем, и в то же время странным образом вливается в сознание широким потоком помимо слов представление об огромном мире и огромной прошедшей жизни, приходят картины, которых никогда не видел наяву и не мог видеть, но тем не менее будто явно жил там сам когда-то, это совсем не то, что представление, составленное с чужих слов, а ты там жил, и не хочется, чтобы разговор прекращался, а хочется, чтобы вот так же бабушка опять со вздохом вспоминала какое-нибудь имя, и прабабушка чтобы сказала еще о ком-нибудь, непременно добавляя: царство ему небесное, вечный покой, и снова слово после длинной паузы, и пусть так будет всегда.

    Между нами происходил какой-то обмен энергией, в котором слова играли только незначительную, притом вспомогательную, роль. Однако вовсе без слов не получалось, нам надо было, чтобы говорилось хоть слова два-три. Мы говорили друг другу спокойной ночи, и какое-то время слышались только вздохи да скрип коек, да рокот моторов, да отблески фар на потолке, и все, кажется, полны были решимости не говорить уже больше и уснуть. И все-таки кто-то не выдерживал. То бабушка, то прабабушка скажет слово, то я вспомню что-нибудь и спрошу. И опять пошел ночной разговор до следующего спокойной ночи, и так несколько раз, пока всех нас незаметно не смаривал сон.

    Точно, я видел будто наяву и покосы, и стога, и как перепелов ловили с помощью какого-то короба, подперев его палкой на длинной веревочке и дергая за эту веревочку, когда перепела неосторожно собирались под короб поклевать нарочно насыпанного для них зерна. А потом кто-то из моих арийских предков подсовывал под короб руку, вытаскивал перепелов по одному и сворачивал им шеи. И прабабушка говорила о своей матери, которая в восемьдесят лет вдевала нитку в иголку без очков и имела все зубы, которыми разгрызала кости и особенно любила пережевывать хрящи.

    

    Это был мир мощный и живой, уничтоженный социализмом и коммунизмом. Как если бы выкорчевать столетний дуб и на его место поставить бетонный столб. Да из бетона-то плохого, потому что по дороге половину цемента разворовали, так что в том столбе больше песка. И мало стало таких богатырей и богатырш, зато многовато хилых уродцев, недоумков и недоносков. Но это, прошу прощения у читательниц и читателей, лирическое отступление из гораздо позднейших времен, когда я стал много знать и много передумал. Кто умножает познание, умножает скорбь . Однако отступление не совсем не по теме, поскольку пишу про деда Семена: он ненавидел социализм и коммунизм. В то время я, конечно, и слов таких не знал, а жил живыми впечатлениями и все воспринимал как факт, как должное.

    

    Я не мог видеть в реальности покоса и охоты на перепелов, которые приходили неизвестно откуда мощными видениями как наяву. Но я и другие картины видел как наяву, которых в реальности тоже видеть не мог.

    2

    Это был сад с темными деревьями высоко над головой, и еще выше черная теплая ночь, и освещенный мраморный стол, на котором блюда, фрукты, напитки. Так хорошо мне было за этим столом этой ночью, и это точно был другой мир, другое измерение. Это-то откуда? Часто приходили ко мне подобные видения в самом начале жизни, пока покрывающие воспоминания не затянули их сначала дымкой, все более плотной, а потом не закрыли вовсе. Что это было? Воспоминание о прошлых жизнях?

    

    Может быть… Только пусть об этом спорят

    те, кто верит в реальность прошлых жизней.

    Я, увы, простодушно полагаю,

    что одна у нас жизнь - и только эта.

    Все другие - лишь память в наших генах.

    Но, однако, и мы - лишь часть потока.

    Стало быть, все, что предки проживали -

    в нас как часть неотъемлемая наша.

    Пережитое предками мы помним…

    

    Вот это и есть прошлые жизни. В этом смысле они реальны, как и наша теперешняя жизнь. Можно только удивляться, как сделан мир, поток которого непрерывен и в то же время прерывен, и частица, проходящая на физическом плане свой отрезок во времени, воспринимает себя как что-то особенное, обособленное ото всего, и в этом самовосприятии доходит иногда до абсурда, считая уже только себя одну существующей, а все остальное - не более чем плодом воображения. И самое потрясающее, что и в таком мнении права до некоторой степени. И неправы те, кто полагают, будто эту многомерность мира можно заключить в плоские формулы рассудка. Но можно почувствовать сознанием, которое и устроено, как мир. Только не путать сознание с рассудком. Как говорили, всей душой. Остановить рассудок и почувствовать, и удивиться.

    Я считаю для себя доказательством того, что прежде жил жизнью предков, переживания парашютного прыжка чуть не от самого рождения с такой ясностью, будто это уже было со мной когда-то где-то. А все очень просто: отец служил в авиации во время войны, и уже в семнадцать лет самостоятельно, без инструктора, пилотировал самолет. И вместе с его генами передалась мне память о его прыжке, который для него, человека вовсе не воинственного, был большим стрессом. И с генами передалась память царского стола в летнем ночном саду…

    Но я, следуя потоку ассоциаций, кажется, несколько удалился от предмета моего рассказа.

    Приходила баба Шура, восклицала с порога свое золотуньки-дорогуньки, поправляя пенсне (она носила настоящее пенсне со шнурком, и вообще, у нее были такие вещи, которые современные дамы видели разве в кино, а может быть, и вовсе не знают об их существовании, муфта, например), давала что-нибудь сладкое и уходила с бабой Олей на кухню обсуждать всякие новости и делиться надеждами на лучшее.

    Из разговоров бабушек я знал, что есть где-то Сеня, и его когда-то арестовали, и он сидит. Бабушки говорили, что Сеня - аристократ. Так это слово вошло в мою жизнь. Оно вошло в мою жизнь в числе первых слов, которые я вообще услышал и попытался понять, что они обозначают. Арестован - значит, аристократ. Это была первая рабочая гипотеза. Она казалась простой и ясной - что тут понимать? Я и бормотал, размахивая руками, аристократ, аристократ, будто пробовал слово на вкус. Но когда взрослым сообщил свою гипотезу, они расхохотались. Нет, говорят, не то значит аристократ. А что? А то, что и всегда, когда не умеют доходчиво объяснить: вырастешь - узнаешь.

    Хорошо высказался когда-то некий сатирик по этому поводу: они были полуправы - я вырос. Для многих по многим вопросам дело именно так и обстоит. Но меня не устраивало сто лет расти и ждать, только чтобы узнать одно слово. Что же все-таки такое: аристократ?

    Это время проходит, и то человек соображает так и этак, пытаясь хоть что-то понять. Аристократы - избранные. Не выбранные, как теперь, другими людьми по определенным правилам, а именно избранные, одаренные свыше. Есть даже понятие: аристократы духа. У кого много денег, тот еще не аристократ. Аристократ может быть вовсе без денег. Много денег - это купец, банкир, фабрикант, ростовщик, вообще удачливый делец в самом широком смысле слова, чем бы он ни занимался. Но это еще далеко не аристократ. Свойства аристократа наследственные. Они не могут быть приобретены вместе с титулом. Титул можно приобрести, сейчас торгуют всем. Только держи ухо востро: как бы не подсунули фальшивый, сделанный в подвале Кривоколенного переулка. Но вместе с титулом все равно не приобретешь свойств, породы. Купи дворовой собаке родословную какую угодно за какие угодно деньги, экстерьер у нее от этого не изменится, собачьи навыки не возникнут тотчас сами собой. А у породистой порода прет из нее безо всяких документов. Так и с аристократией, и с аристократизмом. То, что выращивается, выводится, культивируется веками, невозможно сымитировать. Как говорил дед Семен: из хама не сделаешь пана. Аристократы - лучшие люди. А народ? Еще лучше. Аристократов на фонарь! Значит, лучших людей хотели повесить еще лучшие? Приходило новое лучшее, и старое лучшее должно быть висеть. Или чепуха какая-то получается. Почему новые лучшие непременно должны со своим приходом кого-то вешать, расстреливать и отрубать кому-то головы? Вон куда заводят размышления, но это когда уже есть опыт и знания. А маленькому человеку откуда узнать значение понятия, которое наводит на размышления о всяком таком подобном?

    Бабушки говорили аристократ, и я слышал в их интонациях уважение. Стало быть, это что-то хорошее. Но я слышал в их интонациях также беспокойство и сомнение. Аристократ - это как раз было не очень хорошо, потому что именно поэтому арестованного могли не выпустить. Что-то с чем-то не сходилось.

    3

    Еще я услышал от них, что у Сени золотые руки. Ну, прямо золотые, говорила баба Шура, поправляя пенсне. И баба Оля согласно кивала. А баба Оня неподвижно сидела у окна и смотрела через него, что делается во внешнем мире. Когда-то она, здоровенная девка, могла на спине таскать по восемь кирпичей по лесам: строили без подъемных кранов. Подсобные рабочие на себе носили кирпичи наверх по лесам квалифицированному каменщику, который только успевал их укладывать. И зарабатывали не так убого, как потом это стало при социализме и коммунизме. Девка из подсобных рабочих и не думала себе готовить еду. Она шла в ару, какое-то американо-российское общество, садилась за стол с чистой скатертью, и половой, то есть официант по-нашему, приносил ей заказ. Особенно она любила лапшу с куриной требухой. Можно было и водки заказать, но молодой здоровой девке, полной сил и энергии, способной заработать себе на все, что ей было надо, зачем это было? Это уж потом стала выпивать, в результате всех прелестей построения нового светлого общества, которых без бутылки нельзя было разобрать. Заказывала чай, и его наливали из тут же кипящего надраенного латунного самовара. Это все куда-то ушло, и теперь ее жизнь ограничилась, как и жизнь маленьких детей, стенами квартиры.

    Баба Оня задумчиво глядит в окно, озадаченная загадкой жизни, которая оказалась какой-то странной ловушкой, и нет из нее иного выхода, кроме как в смерть, и вдруг говорит:

    -- Ташшáт.

    Несут, то есть.

    Баба Оля и баба Шура прерывают разговор и настораживаются. Замечание прабабушки означает следующее. Люди, которые шли мимо окна со стороны магазина, несут в руках тяжелые сетки (в Миассе почти не употребляли московского выражения авоськи) с какими-то продуктами. Из этого следовало, что в магазине что-то продают. Современные читательницы и читатели могут недопонять, в чем соль. Что же еще должны делать в магазине? Разве держать игровые автоматы? Нет, о подобных автоматах в те времена знали только из статей, порицающих прогнившую западную демократию и ее упадочный образ жизни. А дело в том, что если магазины были, то это вовсе не значило, что вы могли в любое время сходить и просто купить, что вам нужно. Всегда обязательно чего-то не было. Иногда не было сахару. И вдруг по городу проносился слух, что сахар выбросили в одном магазине где-то в отдаленной части города, к примеру, на Динамо, и паломники тянулись туда, находя по пришествии на место толпу, какой нынче не соберешь на предвыборный митинг. И детей тащили в эту раздраженную, озлобленную толпу, в которой каждый видел в своем ближнем врага, готового отнять его долю или покуситься на часть его доли, потому что в этой толпе давали по сколько-то в одни руки, а детские руки тоже считались, и можно было столько же получить еще на ребенка. Сколько пришлось мне с бабушкой выстоять в таких очередях, которые я ненавидел, при Сталине, и потом при Хрущеве. И власть, доведшая страну до такого убожества, с оловянными глазами твердила, к какому счастью привела народ, и к тому ли еще приведет! Эти заверения в счастливом настоящем и счастливом будущем были сами по себе, а убогая жизнь - сама по себе. Потому что в другой раз не было масла. Спичек. Школьных тетрадей. Мыла. Колбасы. Хлеба - и за хлебом я стаивал в детстве в километровых очередях вдоль всего проспекта. Сигарет. Опять сахару. Носков. Всегда чего-то не было. Никогда не было так, чтобы можно было просто зайти в магазин, взять, что тебе нужно, и уйти, не думая, хорошо это или плохо, воспринимая как само собой разумеющееся. Пока был социализм и коммунизм, всегда чего-то не было. Потому-то так живо принималось прабабушкино ташшат.

    -- А что именно ташшат-то? - уточняла баба Оля.

    -- А не разгляжу. Шурка, айда сюда, гли-ко-ся (так у прабабушки на ее местном диалекте звучало посмотри-ка), у тебя глаза-те получше.

    Я взбирался на подокорнник, видел, что ташшат кур с головами на длинных синих шеях, и сообщал об этом.

    -- Нам не надо кур, -- решительно заявляла баба Оля.

    -- Не надо так не надо, -- равнодушно говорила баба Оня и снова отворачивалась к окну.

    А баба Шура с бабой Олей продолжали обсуждать последние слухи и возможность в связи с этим того, что Сеню, наконец, выпустят.

    4

    Темницы рухнут, и свобода

    Вас примет радостно у входа

    И братья меч вам отдадут!

    У бабы Шуры братья были революционеры. И родственники у нее были революционеры. И жили по сто лет и больше. Они не были социал-демократы. Они были социалисты-революционеры. Только мой дед Аркадий Петрович состоял в ВКП(б), служил в Первой конной армии товарища Буденного, служил в ОГПУ, прожил всего сорок лет и был убит на войне. А другие родственники бабы Шуры жили по сто лет. Ее отец, сосланный за революционную деятельность в Златоуст, держал в ссылке конный завод - что зря время тратить? Такой был в царской России кровавый, деспотический режим, что политический ссыльный мог разводить породистых лошадей. И средства у людей были кормить нескольких породистых лошадей, а не только себя одного кое-как. Сама же баба Шура воспитывалась в семье генерал-губернатора Златоуста. Потом, она говорила, в их доме сделали краеведческий музей. Она ходила по музею и говорила, где у них была детская, где гостиная, а работницы музея услышали, стали ходить за ней и записывать в тетрадку. И это дворянское воспитание сказывалось в бабе Шуре всю жизнь. Надо было видеть, с каким неподражаемым достоинством, без тени чванства, она говорила: я пойду доить козу. И каким неподражаемым движением поправляла при этом пенсне.

    5

    Баба Оля деда Аркадия ждала с войны. Он пропал без вести где-то на Курской дуге. А пропал без вести вовсе не означает пал смертью храбрых. Может, где в лагерях? Попал к немцам в плен, а потом из немецкого плена в свои лагеря. Главное не это, а то - что был бы жив. Да жив ли еще? Если б знать… В таких вот мыслях и переживаниях жили наши бабушки годами, десятилетиями. Обменивались информацией: сами-де не видели, но где-то у кого-то кто-то, говорят, вернулся. И этот невнятный слух придавал новые силы надеждам ожидания. В таких переживаниях жили наши бабушки, пока не уходили туда, где нет ни болезни, ни печали, но жизнь бесконечная.

    Как же скучно было мне у этих бабушек! Вот когда можно было бы сказать смертельная скука - буквально, потому что это их настроение было связано со смертью. Отовсюду смерть глядела на нас, в то время как всюду так буйно пробивались ростки новой жизни, было столько зелени и яркого солнечного света. Я сам чувствовал себя таким ростком, которому жить да жить, а бабушки начинали рыдать, и такие жуткие, неприятные вибрации шли от них, и, главное, нельзя было шевелиться. Я начинал ходить кругами и размахивать руками, бормоча разные слова, но меня ловили за шиворот и встряхивали: стой спокойно. И это была мука, пытка, стоять спокойно и ждать, пока они кончат говорить, потому что они могли говорить, как мне казалось, даже не то, что часами, а - бесконечно. Я начинал хныкать, баб, пошли, и тащить ее за рукав, и она раздражалась, да что это за ребенок такой. Обыкновенный ребенок, которому скучны разговоры об арестованных и убитых мужьях.

    

    Хвала небу, что меня обошла участь обреченных на ясли и детский сад! Единственное достоинство этих заведений только в том, чтобы дети не мешали родителям работать. Если вдуматься по сути, то это мера вынужденная, чрезвычайная, временная, пока не установилась нормальная жизнь, когда родители уже не вынуждены работать так, что детей не с кем становится оставить. Или когда бабушки вернутся из вынужденного изгнания и возьмут на себя детей. Во все века было так, что деды и бабки занимались детьми, родители - работой, службой, светской жизнью, потом приходило время, и поколения сменялись. И была преемственность поколений. И накапливались родовые предания. А если вынужденные чрезвычайные меры сделать нормой жизни, то и сама жизнь примет характер чего-то временного, преходящего, чрезвычайного. Бессмысленного, пока не отпадет нужда в экстренных мерах. А она не отпадет, если их сделать нормой. И мы угодили в заколдованный круг. Что бы ни делали и как бы ни строили - все будет временным и лишенным смысла. Связь поколений разрывается. Наступает разобщение.

    Мной занимались бабушка и прабабушка в то время как родители занимались работой и светской жизнью. Спасибо судьбе, что я избежал участи ходить в ясли и в детский сад и набираться там духа коллективизма, утрачивая при этом дух семьи, рода и родины.

    Бабушка постоянно брала меня с собой, то в магазин, чтобы и на меня чего-то дали, то навещать своих подруг. Однажды летним днем мы отправились с ней на известку, так называли один из поселков. Тогда, кстати, и центральную часть города не называли центральной, и не называли районом автозавода, а на вопрос где живешь отвечали: на стройке. И официально ее не называли ни городом, ни частью города - Октябрьский поселок. Город был то, что сейчас называют старой частью: поехали в город. А мы с бабушкой отправились со стройки на известку.

    Сколько мне было тогда? Два, три года. Наверное, четырех еще не было. Помню пыль и сильный запах полыни. А потом запах нагретых солнцем шпал. Когда пересекли железнодорожные пути и стали подниматься вверх, дорожка оказалась припорошена известкой, и я подумал, что это вполне естественно, ведь мы и идем на известку.

    6

    Ничего приятного, естественно, я не ожидал от этого похода, как и от других походов с бабушкой к каким-нибудь ее бабе Мане или бабе Тане, зная по опыту, что как они встретятся, так и пойдут от них неприятные, смутно тревожащие и дышащие холодом смерти вибрации. Холодные веяния тоски, которые я чувствовал всем существом и бессознательно воспринимал как нечто такое, что и меня ожидает рано или поздно в этом мире. Я недавно в нем, вызванный к жизни неизвестно какой силой, и мне хочется, чтобы было светло и радостно, как с родителями, но с ними получается быть так редко, они все время заняты, и я чаще с бабушкой, у которой сетования и слезы преобладают над редкими проблесками радости.

    Пройдет много времени, прежде чем я пойму, что это было правильно, и почему правильно. Но тогда я еще только впитывал и воспринимал этот мир, в который так недавно вошел, и хоть много думал, как все дети, но вовсе не тем холодным, аналитическим рассудком, который взрослые почитают за ум.

    На известке стояли маленькие дома, сильно запыленные, большей частью деревянные. За штакетником у домов были устроены палисадники (полу-садики, потому что целый сад большой, а маленький - полу-садик) и в них росли цветы. В одном повернул голову к солнцу огромный подсолнух.

    И вот пришли мы к этой бабушке, и она, увидев бабу Олю, всплеснула руками и тотчас расплакалась. У нее был огромный фикус в кадушке с землей, а над землей летали очень мелкие мошки. И еще был патефон. Она расплакалась, и бабушка скуксилась, и я начал хныкать. И они начали меня успокаивать, хотя им вовсе было не до этого. Пытаясь развлечь меня, они вставили в патефон ручку, завели его, поставили пластинку. Там живет Тарапунька, сказала бабушка, к которой мы пришли, и показала никелированную блестящую головку, из которой доносился звук, смешной Тарапунька, и снова принялась плакать навзрыд. Я слушал и пытался разобрать, что же говорит Тарапунька на украинском языке, и ничего не мог понять, и не находил ничего смешного, напротив, грустно было слушать, как бабушки плачут и пытаются утешить друг друга, и та, к которой мы пришли, говорила: каким ты был, таким ты и остался. Такую песню часто передавали по радио, но там пели не так уныло и безнадежно, пели совсем с другим настроением. Вообще, в том, что передавали по радио, было куда больше светлого и радостного, чем в реальной жизни. Каким ты был, таким ты и остался, я всю войну тебя ждала… У этой бабушки печаль была не в том, придет ее дед с войны или нет. Ее дед пришел…

    С того посещения я долго думал, что тарапунька - это патефон, и он ассоциировался у меня с зеленой тоской, и каким ты был, таким остался может быть не светлым и не радостным.

    Скольких таких бабушек мы навещали с моей бабой Олей! И над каждой тяготел рок и нависала судьба, как с древних времен велось от наших арийских предков. Как мало в России зависит от трудолюбия и усердия, и как много - от судьбы.

    Только баба Шура дождалась, когда дед Семен вернется из лагеря домой.

    

    Он вошел в нашу жизнь как-то стремительно. Он и двигался всегда стремительно и был необыкновенно подвижен. Он вошел внезапно, хотя, казалось бы, все его ждали. Столько радости было в доме!

    Это радость начала. Она сопутствует всякому началу. Вот, он отбыл срок, и его выпустили, и у него только еще начинается совершенно новая жизнь, хотя ему больше пятидесяти. Мир так изменился, что в нем все надо начинать с чистого листа.

    Все наше семейство собралось у входной двери квартиры, когда раздался звонок в дверь. Тут и отец с матерью, и баба Оля принесла на руках братца, и пришаркала в тапочках на толстой войлочной подошве баба Оня, родоначальница материнской линии, в роду которой остались после войны одни женщины, и я, конечно, верчусь у всех под ногами. Торжественно открывают дверь - отец очень любил это торжественно - и входит он, о котором я слышал с тех пор, как научился понимать родную речь, но видел в этот момент впервые. И баба Шура с ним, и лицо у нее сияет, расправилось ото всех морщин, нагоняемых тревожными сомнениями. И сразу крики, шум, смех, приветствия, Семен Георгич, и приглашение в комнату, в которой давно накрыт стол. И он не смеется, не хохочет, а посмеивается, как он всю жизнь скептически посмеивается, приговаривая: ну, ну, ну да, ну да. И все идут в комнату. Только заранее налепленные пельмени надо еще сварить. Но это недолго. Вода заранее кипит на плите в огромной кастрюле. Баба Оня шаркает на кухню и уже там остается. Отец приносит водку и красное вино. Это кагор, который очень любит баба Оля. Другие вина она не очень признает. Начинаются расспросы, что, да как, да как доехали, и все радостно и душевно, и никто не говорит никому ты, исключительно на вы, Николай Саныч, Семен Георгич, беседуют аристократы. Отец тоже аристократ. Это мать безупречно пролетарского происхождения.

    Тем временем приносят на огромном фарфоровом блюде пельмени, от которых валит густой пар. В комнате очень светло, как светло бывает только зимой, когда кругом снег, а солнце низко. На улице мороз, окна промерзли и все в узорах, а в комнате тепло, и от пельменей на столе валит пар. И дед Семен посмеивается, и отец оживленно расспрашивает его о дороге, кто еще из родни добирался до дома с Колымы, разве материн троюродный брат дядя Саша, который теперь служит в Москве. И дед Семен отвечает: ничего! И все накладывают в свои тарелки пельмени, кто сколько хочет, и берут горчицу, настоящую русскую горчицу, от которой перехватывает дыхание и глаза выкатываются из орбит, а потом из глаз текут слезы. Наливают кому что (мне гагору, говорит бабушка), чокаются с возвращением. Дед Семен вообще не пьет, но по случаю такого праздника выпивает рюмку.

    Как хорошо бывает всегда это начало чего бы то ни было и когда бы то ни было! Вовсе не хочется думать о грусти окончания, которая, однако, уже присутствует во всем неосознанно и незримо. Не думать о ней - это естественный инстинкт. Пусть торжествует радость! Много ли ее в человеческой жизни, чтобы еще ее как-то умерять?

    Баба Оня сидела на кухне возле плиты, сквозь дырки в чугунной дверце которой виден был живой огонь, и не шла в общую компанию, несмотря ни на какие приглашения. Это не было стеснительностью или условностью, просто ей здесь было удобнее. Пока там ели, она запускала варить новую порцию пельменей. Еще несколько противней налепленных и посыпанных мукой стояли на столе. Мать ей сюда принесла рюмку водки, и уж от этого-то она никогда не отказывалась. Тут же пельменем и закусила, пытаясь разжевать его беззубым ртом.

    Постелили деду Семену и бабе Шуре на полу в нашей комнате, а мы временно перебрались в комнату родителей, а прабабушка с маленьким братцем - так и вовсе на кухню, благо в те времена кухни были просторные, не то что позже, в хрущевских домах, где комнаты иной раз бывают меньше, чем в сталинских кухни. В углу кухни стоял сундук, а эта старинная мебель испокон века была многофункциональной. На сундуке можно было сидеть, а постелив матрас - спать. Для взрослых коротковато, а для детей это была обычная койка.

    И стали дед Семен с бабой Шурой жить у нас, и жили какое-то время, несколько дней, к полному нашему восторгу. Когда они просыпались, я шел к ним в комнату и прыгал вокруг него: дедушка Семен, дедушка Семен! А он свое: хе-хе-хе, ну да, ну да. Баба Шура уходила на службу (она никогда не уходила на работу), она работала машинисткой в тресте миассзолото, а дед Семен шел искать работу. Когда я пишу, что он шел искать работу, пусть молодые читательницы и читатели не поймут меня превратно, тогда это выражение значило совсем не то, что теперь, во времена безработицы. Промышленность была на подъеме (в то время как на загнивающем западе был кризис), и все заборы были увешаны объявлениями: требуются… Просто надо было выбрать место более или менее подходящее по душе и по квалификации, а может быть, и по расположению предприятия относительно жилья. В этом и заключался поиск работы. И оплата, хотя и была, в сущности, везде примерно одинаковой, где-то могла быть чуть больше, и если кого этот момент интересовал, то и тут он мог поискать и повыбирать.

    Мать предложила деду Семену поговорить с одним из начальников автозавода, с одним из самых больших, а поскольку она работала в заводоуправлении, для нее ничего не стоило устроить такую встречу. Когда он поговорил с ним, и мать спросила, интересуясь результатами встречи, ну, как, дядя Сеня? - он ей сказал решительным тоном одно слово: нет. На все ее хлопотливо-изумленные почему он долго отмалчивался, но, наконец, дал кое-какое объяснение: как он на меня посмотрел… И выкатил глаза, прикусил язык, поводил глазами вправо-влево, будто озираясь, не подслушивает ли кто и не выслеживает ли. Вот! И опустил голову в задумчивости: ну да, ну да…

    Он пришел из лагеря. На нем это лагерное клеймо.

    Мать, однако, недоумевала: какое значение может иметь какой-то взгляд, если тут ничего еще нет и надо как-то устраивать свою жизнь? Но он, именно потому, что пришел из лагеря, знал значение взгляда при первой встрече, именно при первой особенно. Потом уже можно как-то прикрыться, притвориться. А тут ты еще пока не знаешь, в какую сторону притворяться.

    -- Так вы не пойдете на автозавод?

    -- Нет.

    Он устроился на Динамо.

    

    Мне нравилось, что они живут у нас, и я говорил матери, пусть и всегда живут, на что она возражала: ну, как же? А детям вообще нравится таборная жизнь, когда народу много и перестает действовать привычный порядок. Однако взрослые придерживаются иной точки зрения.

    7

    Не ближний свет было ходить на Динамо. Ездить? Во-первых, транспорт тогда ходил гораздо хуже, чем теперь. А во-вторых, он вообще терпеть не мог ездить в автобусах. И он решительной, размашистой походкой шел на Динамо.

    Помню, как он шел однажды мимо нашего дома - зрелище незабываемое. Правда, это из более поздних времен, но, дорогие читательницы и читатели, вам же и без меня это прекрасно известно: жизнь проходит на нескольких планах, и на том, на котором идет повествование о каких бы то ни было событиях, времени нет. В отличие от физического плана повседневности, на котором все события развиваются в строгой последовательности во времени, здесь мы можем забегать вперед и возвращаться назад в любой последовательности, какой требует рассказ, не обращая внимания на то, в каком порядке оно происходило в действительности.

    Была весенняя оттепель, а он шагал в пимах с подшитыми кожей задниками, в овчинном полушубке, туго подпоясанном каким-то тонким ремешком, в огромной меховой шапке, не из бобра и не из нутрии, разумеется, а из какой-то лохматой собаки, в таких же огромных рукавицах, шагал размашисто, упершись взглядом в землю перед собой, никого вокруг не видя и не замечая, ни на кого не обращая внимания - сгусток человеческой энергии, которому все не важно, кроме цели, к которой он идет и которую одну только перед собой видит. Смех вызывал его вид у прохожих, но ему дела не было до этого. Ему и всегда было безразлично, что думают о нем, важно только то, что он сам думает и как сам понимает. Пацаны и девчонки с нашего двора стали смеяться, увидев его, проходящего мимо, а он как слон мимо мосек в сторону своего дома. Он шел в овчинном полушубке не в те времена, когда дубленки вошли в моду, и полушубок его не был дубленкой - что-то грубо сшитое из бараньих шкур, варварская одежда первобытного человека. Ему не важно было, как это выглядит снаружи, ему дела не было до мнения людей, до мнения пацанов и девчонок с нашего двора, важно только то, что ему тепло в этой одежде. Так он прошел мимо нас, меня не заметив, стремительно и с потешным видом, и эти несколько мгновений, прошедших уже несколько десятилетий тому назад, навсегда запечатлелись во мне.

    О его работе на Динамо могу рассказать только то, что от него слышал. А слышал то, что он взялся за работу с большим воодушевлением. Он соскучился по работе. Он надеялся себя показать, на что он годен. Ему не понравилось, как установлен какой-то станок, гайки сырые, как он выразился, и он поставил каленые гайки, какие именно и были нужны по его мнению. Для пайки каких-то контактов требовалось чистое серебро. Как у нас водится, план гнали выпучив глаза, а из чего его гнать, всегда не хватало. И вот план срывался из-за того, что серебра не подали вовремя. У него хранились на память несколько советских полтинников 1925 года, в которых, как гласила надпись на них, чистого серебра девять граммов. Он не пожалел этих полтинников, отнес их на общее дело. Ребята уважали его на новом месте работы. И начальство, кажется, уважало.

    А кроме того, что он был энергичным работником, он всегда был артистом, клоуном по натуре, любящим разыграть людей, притом так, чтобы и непонятно было, что он их разыгрывает. Это не просто избыток жизненной энергии, а в этом есть и вполне практический смысл: шутам всегда бывало позволительно говорить то, что обычному человеку непозволительно. На собраниях он критиковал товарищей по работе и начальников как хотел, что называется, в хвост и в гриву, но завершал свою бурную эмоциональную речь всегда одинаково: да здравствует коммунистическая партия - вдохновитель и организатор всех наших побед! Это надо было слышать в его исполнении, с его интонацией! Он садился и прикусывал язык, озираясь глазами туда и сюда. Язык прикусывал, чтобы не расхохотаться им в лицо. И слышал у себя за спиной суждения полушепотом: это, наверное, старый партийный работник, репрессированный! Они ведь знали, что он вернулся из лагеря. И они иначе не могли объяснить смелости и остроты его выступлений. Если это старый коммунист, идейный, тогда еще понятно, почему он говорит и никого не боится. Они привыкли быть затюканными и безгласными. А он в лагерях еще больше закалился. И такие суждения о себе слышал антикоммунист до мозга костей, ненавидевший и презиравший советскую власть до глубины души. Как тут не прикусишь язык?

    Но это все были эмоции. Того, что он был превосходным работником, никто не мог отрицать. Казалось бы, кому какая разница, что он думает?

    Он пошел к начальнику поинтересоваться насчет квартиры. Тот долго мялся, отводил глаза в сторону, наконец, сказал: Семен Георгич, понимаете, вы сидели…

    Он ничего не сказал на это, но подумал. Там, где он был, он научился действовать молча. Отвернул каленые гайки, привернул на место их говно, как он мне рассказывал, выбросил каленые в пруд - пусть работают как хотят. Такая присказка у него была, и он мог повторить после задумчивой паузы: как хотят!

    -- У нас как бы ты ни работал, все не важно, -- говорил он. - У нас ты можешь быть самым лучшим работником, а на это не смотрят. Смотрят, как ты относишься к советской власти. Другой может быть хороший работник, а скажут: дадим вот этому, хоть похуже, зато за советскую власть. Да!

    И он стал строить дом.

    В то время индивидуальное строительство шло бурно. Желающим давали участки земли, ссуды, стройматериалы, и каждый мог взять решение жилищного вопроса в свои руки, если не надеялся скоро получить квартиру от государства. И люди строили дома, кто из досок, кто из бревен, кто из кирпичей, кто из бетона, а некоторые даже из старых шпал, пропитанных креозотом, от которых шел специфический железнодорожный запах. Словом, кто во что горазд, у кого к чему был доступ, кому что легче было достать. Главное, у людей появлялась крыша над головой и хоть в чем-то независимость от государства, хоть временная, хоть относительная. Полной независимости от советского государства ни у кого не могло быть. Если про социализме и коммунизме власти решали, что в этом месте должно быть построено что-то другое, а не то, что на нем уже построено, то ваш дом, не спрашивая вас, могли снести. Вам, конечно, дали бы какое-то жилье, но… В казенном доме вы уже не могли бы разводить свиней, кур, держать корову или коз, разводить сад на приусадебном участке и пр. Но это уже никого не волновало. Учитывалось только то, что вместо определенного количества квадратных метров жилой площади вам давалось определенное количество квадратных метров другой жилой площади - вот и все. И больше по закону ничего вам не полагалось. С другой стороны, вам давали квадратные метры жилой площади в виде компенсации за то жилье, на возведение которого вы потратили уйму времени, сил и средств, в то время как другим людям давали то же самое ни за что, просто так: получи ключи и распишись. И это при социализме и коммунизме называлось социальной справедливостью. Но все же на какое-то время вам давали кусок земли в пользование и давали доски и гвозди.

    И дед Семен решил, что не может ждать милостей от начальства, а надо самому обустраиваться на этой земле. Он взял участок земли на горе, у самой границы заповедника. Это теперь выше построили еще две или три улицы, а в то время, когда он начинал строительство, их улица была крайней. Ходить туда к ним всегда было событием и праздником.

    Разумеется, бабушки, узнав, что он взял участок земли и собрался строить дом, отправились посмотреть. И меня с собой взяли, потому что меня везде брали с собой. Брат пока оставался дома с прабабушкой, потому что еще не мог ходить так далеко, а она уже не могла. Стало быть, мне было года три-четыре. Три, скорее всего, если сопоставить разные другие данные, в том числе и объективные. С бабой Олей были еще две или три бабушки и тетушки. По дороге они обсуждали то, что было им интересно, но совсем не интересно мне. Я разглядывал частные дома, мимо которых мы шли. Мне это очень нравилось вследствие богатства фантазии самодеятельных архитекторов: кто-то удивительным образом изукрасил крышу, кто-то приделал к мансарде балкон, а кто-то установил перед домом колонны, нимало не заботясь о том, что при этих размерах здания и при кривоватом исполнении они выглядят несколько карикатурно. Ему самому его дом с колоннами представлялся дворцом. Так, в сущности, какое это имеет значение, как оно представляется другим людям, не живущим в этом доме? Пусть себе идут мимо. Я не видел изъянов ни в колоннах, ни в балконах, и все эти элементы народной архитектуры приводили меня в восторг.

    Возможно, многое приводит нас в восторг до тех пор, пока мы не знаем, как это сделано.

    Время от времени, когда какой-то домик казался мне особенно восхитительным, я начинал кричать, не в силах сдержать эмоций:

    -- Баб! Баб! Смотри! Когда я вырасту большой, тебе построю такой же дом.

    -- Ага! - с усмешкой говорили бабушки и тетушки, ирония которых была мне не совсем понятна.

    Что тут такого? Вырасту и построю бабушке дом. И буду к ней ходить в гости. И мне не приходило в голову, зачем непременно нужно строить бабушке какой-то особенный отдельный дом, когда так хорошо, что она живет с нами!

    Мы шли долго, и бабушки все обсуждали свое, а я не раз еще восклицал, что своей построю такой же дом.

    Наконец, пришли на край земли. Дальше возвышалась гора, поросшая лесом. Тут я увидел времянку, в которой жили дед Семен и баба Шура.

    Это сейчас люди живут в благоустроенных квартирах и строят себе дома, иногда даже непонятно, зачем, потому что кроме них самих всем остальным ясно, что жить в них они никогда не будут, а у них самих по поводу этих домов только весьма неясные и неопределенные замыслы, что может быть, когда-нибудь… Дома строят из тщеславия, чтобы воздвигнуть в престижном месте сооружение, какого ни у кого больше нет - и только-то. Читательницы и читатели будут смеяться, но это в самом деле так, и ради этой единственной ничтожной причины люди тратят миллионы. А тогда уровень жизни был другой, и народ другой, и дома строили, чтобы в них жить. А поскольку надо было жить и до того, как дом будет построен, делали времянку -- что-то вроде небольшого сарайчика с лежанкой и кое-какой плитой для обогрева в холодное время и для приготовления пищи. Времянка тоже привела меня в восторг. В первый момент мне даже показалось, будто это и есть дом, о котором столько говорили. В самом деле, спать есть где, пищу стряпать есть где, чего же еще больше надо?

    В стекло времянки тыкались носами многочисленные мухи, как всегда не в силах пролететь сквозь него, но полагая, будто впереди свет и все видно - путь открыт. Такого богатства и разнообразия мух я не видывал. Были большие, оводы, и совсем маленькие, черные и ярко-зеленые, блестящие и матовые, какие-то с воодушевлением шевелящие острой задницей, полосатые, и одна удивительного красного оттенка. И все они гудели, жужжали, стукались в стекло, ползли и взлетали и снова пытались пролететь. Баба Шура брала тряпку и с добродушным смешком: о-хо-хо начинала их гонять.

    Увидев меня, она воскликнула:

    -- Золотуньки-дорогуньки! - и уж после этого обратилась с приветствиями к бабушкам и тетушкам.

    Мухи, которых она было разогнала на минуту, снова собрались на окошке. В то время как бабушки увлеклись разговором, я увлекся разглядыванием мух. Это взрослому все не интересно, а дитя обладает чудесным свойством изумляться всему и без усилия погружаться в созерцание. И я до тех пор в него погружался, пока не собрались идти смотреть родник, в котором баба Шура брала воду. Она ведь собралась поить всех чаем, как водится, и поскольку всем все равно было интересно, где она берет воду, мы и пошли посмотреть.

    Тропинка среди трав, которые были почти с меня ростом, шла вверх, в гору, в сторону леса. Родник располагался уже в заповеднике. Кругом припекало яркое солнце, но, подходя к роднику, мы вошли в прохладную тень вековых сосен. Скалы нависали над самым родником и с одной его стороны - густые темные кусты. Здесь было влажно и прохладно, и какой-то мощью земли веяло, неизъяснимой словами. Будто пришли в место волшебное и таинственное, в котором поневоле хотелось притихнуть и прислушаться к себе и к мировому пространству. И я прислушивался, пока бабушки набирали воды. Они все взяли по какой-нибудь емкости, чтобы зря не ходить такой толпой, а помочь бабе Шуре одним разом принести побольше хоть на какое-то время.

    -- Вода чудесная, -- говорила она. - Просто прекрасная.

    -- Да, -- соглашались бабушки. - Уж родниковая-то водичка не сравнится.

    И хотя в Миассе лучшая вода изо всех, какие я пивал в разных городах и странах - имеется в виду та вода, что течет из обыкновенного водопроводного крана - но человеку ведь всегда хочется как-нибудь еще чуть получше.

    Мы вернулись от родника к времянке, и дед Семен в это время вернулся с работы.

    -- Ну, здорово! - протянул он мне огромную корявую лапу.

    Она вся была в мозолях и заусенцах, с толстыми, как у черепахи череп , ногтями, под которыми въелось машинное масло - рука потомственного дворянина. Он всегда работал на рабочих должностях, с самого начала своей трудовой деятельности. По происхождению он был дворянин, но его дед продул в карты три деревни, и у их семьи оставался только фамильный дом, в котором они жили весьма небогато, скромнее многих мещан. Однако в доме оставались многие фамильные вещи, какие бывали только в помещичьих домах.

    У них были часы в человеческий рост в виде негра, который, вместо боя, каким обыкновенно часы извещают о времени, чакал белыми зубами и вращал при этом глазами. Сеня со страхом озирался на него. И в то же время его разобрало жестокое, нестерпимое любопытство: сможет ли негр своими белыми зубами перекусить рукоятку швабры? И вот, когда не было рядом взрослых, дождался, что минутная стрелка подошла к двенадцати и начали скрипеть внутри негра пружины часового механизма, и как только негр распахнул зубы, чтобы ими чакнуть, сунул ему в зубы рукоятку швабры. Что-то крякнуло внутри, и больше негр уже никогда не чакал зубами.

    -- Меня техника интересовала, -- говорил дед Семен.

    

    Его в самом деле с детства интересовали техника и слесарное дело, несмотря на его дворянское происхождение. Как ни пытались его учить, учение у него не очень шло, хотя он помнил, как учительница говорила: l’encrier, le crayon , и в лицах изображал, как это выглядело на уроке, потому что он по натуре был артист и не мог рассказывать о чем-то, не устраивая при этом маленького представления. Он вскакивал, кривил лицо, делал жест рукой, замирал в уморительной позе - и возникала живая картина того, о чем он рассказывал. И если рассказывал о чем-то опасном, то втягивал голову в плечи, вертел глазами вправо-влево, прижимал корявый палец к губам и говорил с многозначительным придыханием:

    -- Нельзя-а!..

    Когда его брат усердно учился, он самозабвенно строгал, пилил и сверлил. В детстве сделал маленькую паровую машину, которая с шипением вращала колесо. Мать была в ужасе, думая, что машина вот-вот взорвется. Но так, очевидно, думают все матери во все века, наблюдая за не совсем стандартными занятиями своих детей. У многих родителей и воспитателей какой ребенок почитается хорошим? Который тихо сидит где-нибудь в уголке, и его не видно и не слышно. Но так может вести себя только какой-нибудь больной ребенок. А у деда Семена до последнего дня его жизни здоровья было через край. Брат учился, а он, потомственный дворянин, осваивал слесарное ремесло. Это не очень поощрялось, но, по его упорству, по упрямству в сочетании с бешеным темпераментом, окружающие в конце концов с этим смирились. В конце концов, чем бы дитя ни тешилось… etc. Придумана ведь давно народная мудрость на всякие такие случаи - вот и пользуйтесь.

    Что это было? Судьба? Неизвестно какая сила? Голос, который он расслышал внутренним слухом и которому повиновался? Или просто неизвестно откуда и по каким причинам взявшееся увлечение, которому он следовал, как бессознательно и безотчетно следуют другие дети своим увлечениям? Это позже придумывают объяснения и оправдания своим увлечениям, то есть делают то, что д-р Фрейд называл рационализацией. Подыскивают мотивацию поступков, которые в момент совершения совершались совсем по иным мотивам, непонятным самому совершавшему.

    Много есть на свете вещей, которых не понять. Но совсем без понимания люди не могут. Понимание потребно. Тогда люди просто низводят все до себя, толкуют на том уровне, который им доступен, и думают, будто поняли.

    Мы не случайно задержались на этом моменте, именно на этом, потому что увлечение деда Семена техникой и слесарным делом спасло ему жизнь. Мы пытаемся заглянуть вперед во времени, чтобы как-то спланировать свои действия и позаботиться о средствах для достижения своих целей, но на самом деле мир устроен так, что мы не знаем, что завтра будет. Об этом говорится в писаниях. Но не только не знаешь, что завтра будет, а мы можем более сказать: не знаешь и того, что через минуту будет. И это величайшее благо, потому что иначе жизнь сделалась бы невыносимой, а удовольствия сей минуты - невозможными. Родители деда Семена искренне желали ему блага и чистосердечно заботились о его лучшем будущем, но откуда могли они знать, какая беда нависла над Россией? Кто бы мог сказать им, что им придется пережить падение всего? Брат деда Семена служил в полиции, получал двенадцать рублей в месяц, неплохие деньги по тем временам, и, казалось бы, его будущее обеспечено и у него есть перспективы. А оказалось, что у него нет перспектив и нет никакого будущего. После захвата власти большевиками какие перспективы могли быть у полицейского служащего? От сотворения мира считалось благородным и возвышенным после победы прощать бывшего противника, но от сотворения мира кто видел более подлую и мстительную власть, чем та, которую учредили Ленин и Троцкий и с ними Луначарский? Не было в них великодушия ни на грош, и великими они только сами себя называли, потому что нет без великодушия настоящего величия. Мелочный и подлый человек останется таковым, на какой бы высокой должности ни сидел - сама по себе должность не сделает его великим. А если он на этой должности сотворит много зла, гораздо больше, чем другие до него, то это еще не величие. Великий человек и большой злодей - это не синонимы. Брат деда Семена, у которого вроде бы были перспективы, сгинул, как только в России произошла революция.

    -- А я остался живой! - говорил он, втягивал голову в плечи, водил глазами вправо-влево и приставлял корявый палец к губам.

    Нельзя сказать, что всех аристократов непременно хотели убить, но то, что дорвавшиеся до власти выходцы обязательно хотели прижать и унизить бывших - это несомненно. А и убили бы, извели бы всех, если бы только могли. Речь просто шла о пропускной способности кровавой мясорубки. Могли бы больше - сделали бы больше. Сколько могли, столько сделали. А дед Семен работал с самого начала слесарем. Кому бы пришло в голову искать аристократа среди фабрично-заводских рабочих?

    Но чем он особенно увлекался с детства - так это оружием. Отец ему подарил ружье монтекристо, так из него, по его словам, даже не умея стрелять, невозможно было промазать на сто метров в спичечную коробку. Такой был точный ствол, такая точность обработки всех частей. Револьвер лефоше носили дамы в сумочках. Эта изящная маленькая серебряная безделушка могла очень пригодиться в критической ситуации. И охотников до насилия сделалось бы меньше, если бы знали, что у дам в сумочках. Хороший был револьвер линкольн. А охотничье ружье у них был зауэр, и не просто зауэр, а три кольца. Ружье было из лучших охотничьих ружей.

    Отец деда Семена Георгий Васильевич был охотником. И Сеню брал с собой на охоту. Окрестные крестьяне любили помещика, приглашали в свои избы отдохнуть. Однажды предложили отведать медку и поставили на стол полный ночной горшок меда. Георгий Васильевич, несколько шокированный, спросил, откуда у них такая посуда. Ему пояснили, что это неподалеку в госпитале выбросили, а они посмотрели, горшок еще вполне целый, что пропадать добру? Помыли и держат в нем мед. Геогий Васильевич поблагодарил и медку так в тот раз и не отведал.

    -- Оружие - это же ж для любителя, -- говорил дед Семен. - Вот, я любитель, я пошел в полицию, выписал себе разрешение и купил револьвер. Как говорили? Убить я могу и дубиной! Револьвер покупают не для того, чтобы убить. Я любитель, я купил. А сейчас? А? Хе-хе… Где ты чего возьмешь?

    И его лицо насмешливо щурится, вокруг глубоко сидящих глаз собираются морщины.

    Я ничего не могу ему возразить. Какие сейчас револьверы? За одно ношение дадут срок.

    Но это уже из более поздних времен. Вперед немного забежали. Вернемся к тем временам, когда он только начал строить свой дом, разочаровавшись в советской власти, которая без обиняков дала ему понять, что ему с его 58 статьей ни при какой работе ничего не светит ни сейчас, ни через год, ни через десять лет. Да и что эти десять лет, обычный срок ожидания трудящимися казенного жилья? Через десять лет ему будет шестьдесят пять. А жить когда же?

    И он принялся возводить собственный дом.

    Прежде всего надо было решить, из чего его возводить. Бревна дороги, кирпич еще дороже. И он нашел остроумное решение по своим средствам. На автозаводе трудящимся выписывали стройматериалы. Но на автозаводе также выписывали дрова. Бревна стоили довольно дорого. Но если то же самое бревно было не длиннее двух метров, то оно уже считалось дровами и продавалось по цене дров, значительно дешевле. И вот, мать на себя выписала этих дров, поскольку дядя Сеня не был работником автозавода и на свое имя не мог их выписать. И он стал возводить дом из бревнушек. Он строил один. Я помню, как он в одиночку поднимал эти бревнушки и укладывал их одна на другую. Работал яростно, движения у него были стремительные, нервыне, и в конце концов в один сезон сделал стены и поставил стропила. И все в одиночку. Взрослые качали головами, говоря, будто им еще понятно, как в одиночку сделать стены, но как установить стропила - непонятно. Однако факт остается фактом: весь свой дом от начала до конца он сделал без единого помощника.

    Мать же выписала ему на заводе железо для крыши. В том, что касается материалов, мать его хорошо поддерживала.

    Еще остались в памяти картины воздвижения печки. Дед Семен обсуждал с отцом, как делать печь, и особенно напирал на то, что делать ее надо непременно из сырца. Когда-то он слышал от кого-то, будто простой кирпич не годится, будто для печки нужен сырец, то есть кирпич из необожженной глины. И я видел у него на дворе такие буровато-зеленовато-желтые кирпичи, по форме в точности такие же, как обыкновенный красный кирпич. Он считал, что обыкновенный красный кирпич от нагревания будет крошиться, а если сложить печь из сырца, то кирпичи от огня спекутся, закалятся, и печь сделается монолитной.

    И вот печь сложили и затопили. И из двери и из распахнутых окон повалил дым.

    8

    Дед Семен выскочил на крыльцо с озабоченным и отрешенным выражением на лице, какое бывает у человека, которому дела нет до окружающих, потому что он целиком поглощен своим занятиям. В таких случаях многие наши соотечественники и соотечественницы ругаются, и некоторые даже матом, когда у них что-то не получается, но дед Семен в такие минуты неожиданных затруднений всегда держался молча. Постояв на крыльце и вдохнув воздуха, как вытащенная из воды рыба, он снова ринулся в дом, из которого дым валил уже не столь густо. Кажется, перекладывать всю печку ему не пришлось. Он быстро обнаружил ошибку и вновь затопил печку, сделав все как надо. Тяга оказалась хорошей. Пламя гудело в печи. Все зашли к нему в недостроенный дом посмотреть. Пол, как часто бывает на новостройках, был заляпан глиной. Между бревнами торчал сухой мох, который кладут в срубы для утепления и уплотнения. Это мне очень нравилось. Не то, что гладко оштукатуренные стены в казенных домах.

    Мы пришли к нему с матерью, когда он покрыл дом железом и выкрасил крышу суриком, и услышали еще на подходе к дому звуки скрипки. Радио он себе провел, что ли, предположила мать. По радио я слышал, как играют на скрипке, но доносившиеся звуки были не совсем такими. Если бы нужно было определить различие одним словом, то это были живые звуки. И в самом деле, войдя в дом, мы обнаружили деда Семена в штанах с подтяжками стоящего за пюпитром со скрипкой, по которой он с воодушевлением водил смычком. Он разбирал какую-то пьесу, и наш приход словно пробудил его от прекрасного сна.

    Но он обрадовался, увидев нас с матерью, и, повернувшись к нам, сыграл:

    Я под горку шла,

    в решете воду несла,

    уморилась, уморилась,

    уморилася!

    И смеется лукаво. Потом снова взмахнул смычком и сыграл:

    Ах, вы, сени мои сени

    сени новые мои

    сени новые, кленовые,

    решетчатые.

    -- Дядя Сеня! - изумилась мать.

    Он в ответ только: хе-хе-хе.

    И вот тут я почувствовал ясно то, что всегда окружало деда Семена и чему я не могу пока подобрать иного определения, кроме как русский дух. Жизнь, которой мы жили, была не русской. При социализме и коммунизме все делалось не по-русски. Само слово произносилось часто, но делалось все, чтобы русский дух подавить и уничтожить. Судя по тому, что мы видели на сцене, русские - это была какая-то малочисленная народность Поволжья, которая ходит в таких костюмах, в которых никто больше не ходит, и поет какие-то придуманные песни, которые поют только на сцене. А у деда Семена был настоящий дух, не той России, которая вечно тупая и пьяная ходит в лаптях, в кирзовых сапогах, а России Суворова, России князя Кутузова, тех времен, когда князья и дворяне, будучи куда ближе к народу, чем советские начальники, отличались от народа только тем, чего были лишены советские начальники: природным аристократизмом. Глядя на деда Семена можно было сказать, что он русский, не советский, не антисоветский, не бывший лагерник, а именно - русский. Русский до мозга костей, который просто не может быть иным, несмотря на все свое уважение к достоинствам других народов. И то, что он, построив дом, играл в этом доме на скрипке, было из той жизни, не из нашей, разумеется, а из настоящей русской жизни.

    Позже он рассказывал, и не однажды, видно, это была нереализованная возможность жизни, которая не давала ему покоя, как в лагере его учили играть на скрипке один поляк и один еврей. У еврея была своя теория, и он, по словам деда Семена, учил, что если хочешь знать музыкальную грамоту, то нельзя учить по одной книжке. В ней обязательно чего-то не будет. Если хочешь знать, то надо купить все книжки, какие есть по музыкальной грамоте, в одной найдешь одно, в другой другое etc. Всем надо жить, и есть кто-то, кто дирижирует происходящим, и он распределяет, кому про что писать, а что пропустить, оставить для другого. Они были убеждены, будто все кем-то незаметно направляется. И этим кем-то не были ни Бог, ни неизвестно какая сила -- дед Семен не верил ни в Бога, ни в черта, не считал, что может быть какая-то загробная жизнь после смерти - есть только человек и только эта его одна-единственная жизнь, больше ничего. У бедного рай на небе, говорил он, а у богатого рай на земле. В материалистическом мировоззрении он с ненавистными ему коммунистами был един. Он сильно расходился с ними во взглядах на то, как устраивать эту единственную жизнь на Земле, но в том, что жизнь одна и проходит только на физическом плане, он был согласен.

    Так вот, еврей и поляк в лагере учили его играть на скрипке, и он, в пятьдесят лет впервые взяв в руки смычок, делал, по их словам, заметные успехи. Наконец, они сказали ему, как он выразился, перед демобилизацией, поехали-де с нами, когда спросят, куда поедешь, пиши: в Польшу. Мы вот так и будем ездить втроем по всей Польше, играть на свадьбах, на праздниках - прокормимся! У тебя-де получится.

    -- А я им говорю: вы евреи, поляки, напишете в Польшу, вас туда отпустят. А я напишу - мне еще десять лет добавят.

    И он написал - в Миасс.

    Но, видно, перспектива ему казалась заманчивой, и он не однажды вспоминал об этой нереализованной возможности.

    Скрипку, кстати, он тоже сам сделал после того, как сделал себе дом. Вот почему всегда о нем говорили, даже когда еще только ожидали его возвращения из лагеря, что у него золотые руки. Не Страдивари, но вполне рабочий инструмент, играть можно. Тем более, что не было у него особых претензий к качеству звука и не собирался выходить на мировую сцену, а играл исключительно для себя, для души. Играют же на баяне, на гармошке не для того, чтобы кого-то удивить, а просто так, когда время есть, потому что хочется. Почему же на скрипке так же не играть?

    Он и пистолет себе сделал, потому что не мог себе представить жизни без оружия. Пистолет был простой, в него заряжалось жевело от охотничьего патрона и дробинка, но он при всей своей простоте мог прошибить насквозь дюймовую доску…

    В общем, сделал он себе дом и стал жить.

    И не просто жить, а жить и мыслить. Он не мог без того, чтобы не осмысливать происходящего и не давать ему своих оценок. Он показывал нам с матерью запечатанные бутылки с зерном. Это у него было на случай войны.

    -- Придут забирать зерно, а я его у гауно, у уборную, -- говорил он, усмехаясь.

    Он был родом из Смоленской области, и их диалект походил на белорусский язык.

    -- Не полезуть! А уйдуть, я его крючком, обмою бутылку, а внутри все хорошее.

    Он говорил как о чем-то само собой разумеющемся о людях, которые приходят непрошеными в дом и отбирают последние продукты, обрекая живущих в доме на голод. И я представлял себе детским умом, что есть такие люди, злодеи, и они всегда представлялись молчаливыми фигурами в застиранных хб , деловито и сосредоточенно шарящими по всем углам и укромным местам в поисках спрятанной еды, спрятанного зерна. И им дела нет, что будет с живущими в доме после того как у них все отнимут. Это не люди, а какие-то фигуры без души, из иного мира. Такими они мне представляются. И где-то в другом месте и в другое время они могут прийти и начать искать еду. Я не могу представить себе, чтобы они прямо сейчас пришли сюда и стали шарить, а деду Семену они представляются частью реальности, которую нельзя не учитывать. И он думает об этом и пытается это предусмотреть. Но в этом для меня тоже нет ничего удивительного, потому что и сам дед Семен представляется находящимся в несколько ином измерении, чем я сам. Я допускаю, что есть такие фигуры без души, отнимающие еду, которые могут прийти к деду Семену и начать искать у него спрятанное в говно зерно в бутылке. Но эти фигуры никак не соединяются, не совмещаются, не ассоциируются с образом родной советской власти, благодаря которой у нас такое счастливое детство, и с образом дедушки Ленина, который был очень добрый, приходил к детям на елку и раздавал им конфеты. Это же злодеи какие-то, а тут все доброе и светлое. Как одно с другим может стоять рядом?

    Однако дед Семен придерживался противоположной точки зрения. Для него эти фигуры и были советской властью, которая пришла когда-то и отняла у него все. И ничего другого нельзя было ожидать от нее, кроме того, что она придет и еще что-нибудь отнимет. Все отняла у него советская власть и оставила ему одну только перспективу выживания, простого физического выживания организма, больше ничего. И он считал это единственной имеющей смысл задачей жизни: выжить в любых условиях, выжить во что бы то ни стало.

    -- А я жив! - торжествующе говорил он, прикладывал корявый палец к губам и вращал глазами.

    И в его глазах был какой-то почти безумный блеск.

    -- Ведь у нас как, -- говорил он, -- сварят котел супа на сто человек. Вдруг приходит бригада, еще сто человек. Ничего! Берут столько же кипятку - бах в этот котел! Разболтают - на двести человек. Оно жиденькое, вроде поели - и голодные. А зато все поели. - И поет шутовским, издевательским голосом: -- За столом никто у нас не лишний! - И потом говорит: -- Да… Вот она, советская власть… Умереть не дадут… -- И восклицает: -- Но и жить не дадут!

    Мы только смеялись на эти его вдохновенные разглагольствования. К его словам так и относились отчасти, как к словам шута, который только желает повеселить других людей. Да это отчасти так и было: он действительно обладал даром завладеть аудиторией и рассмешить до слез какими-то самыми обыденными вещами. Да и что-де с него взять: антисоветчик, который отсидел за свою антисоветчину! Мало ли таких? Никто их не считал, но везде такие есть. Однако у шутов всегда была привилегия говорить правду в глаза царям, а уж тем более заурядным людям. И это весьма удобная маска говорить и чувствовать себя свободно даже в такие времена, когда той же с серьезной миной высказанной правды не прощают.

    -- Советская власть - неправильная, -- категорически заявлял он. - Это ж как же ж было раньше? Раньше! - он поднимал палец и выпучивал глаза, чтобы подчеркнуть значение слова раньше, которое в его языке значило значительно больше, чем в словаре ежедневного общения.

    У каждого ведь, кроме общеупотребительного, есть свой собственный язык с ему одному присущими словами и речевыми оборотами. К примеру, мой друг Науменков на Камчатке употреблял выражение в меру вовсе не в том значении, как это принято: пить надо в меру, говорил он, а мера - три ведра. Потом я сообразил, что и в русской классической литературе есть образцы именно такого понимания. Читательницы и читатели легко могут вспомнить, как говорил гоголевский Собакевич, что любит поесть одно блюдо, но в меру, барана - так всего барана. Вот и у деда Семена слово раньше было не просто обозначением того, что что-то было прежде чего-то. Раньше - это была метафизическая категория, обозначение иного мира, иного измерения, в котором все не так, как мы теперь видим вокруг себя.

    -- Раньше, -- говорил он, -- если я сильный, я живу. У меня хороший дом, у меня хорошая одежда, я хорошо питаюсь. Я сильный - я живу, а ты слабый - подыхай! А сейчас? Ты сильный - отдай слабому. И ты не живешь, и он не живет. А то хоть кто-то мог жить. А так никто не живет. Ни тебе не дадут жить, ни тот не может.

    Его суждения казались мне жестокими. Они точно были не из того мира, в котором мы жили, в котором мы воспитывались. Я думал, будто все это уже устарело и никогда больше не вернется. Время расставило некоторые точки над некоторыми i. Оказалось, что куда более жестоким, чем мир естественного хода вещей, был наш мир, в котором мы жили, подвергшийся насильственным преобразованиям. Когда люди имеют неприкосновенную собственность и делают с ней что хотят, продают ее, покупают, меняют, дарят и прочее, то все решается и образуется как бы само собой, во всем есть какая-то всем понятная логика. А когда вопрос о собственности запутан, то все сбиты с толку, более бедные убеждены, что более богатые просто обязаны с ними делиться, и можно у богатых красть и отнимать часть имущества, и это не смертный грех. И такой надуманный порядок вещей может быть поддержива


[15.07.2006]

  • Путч

  • Золото

  • Парашютный клуб

  • Повесть "Крылья Тайнокрыла"
  • Все права защищены и охраняются законом. © Агентство новостей и информации "ВЕБ Миасс", 2004-2011.
    Автоматизированное извлечение информации сайта запрещено. Порядок и Условия использования данных "ВЕБ Миасс".
    Подробнее о соблюдении авторских прав, информационном сопровождении и размещении рекламы.
    Наши координаты: mail@newsmiass.ru, 8 (3513) 555-0-68.